Контакти:
Телефон: +380 (44) 581-15-51
E-mail: office@gramatskiy.com
Skype: GramatskiyLawFirm
Адреса:
Україна, 01001, Київ,
вул. Михайлівська, 16,
2-4 поверхи
UKR RUS ENG
АФ "Грамацький і Партнери"
Контакти:
Телефон: +380 (44) 581-15-51
E-mail: office@gramatskiy.com
Skype: GramatskiyLawFirm
Адреса:
Україна, 01001, Київ,
вул. Михайлівська, 16,
2-4 поверхи

Публікації

Аналітика. Статті. Коментарі.

СМЕХ КАК ДЕМОКРАТИЯ. ДЕМОКРАТИЯ КАК СМЕХ. Опубликовано: «Збірка все до круглого столу Харківського юридичного товариства», 25 лютого 2015 року. Харків: 2015

Опубліковано 25.02.2015 Андрій Трембіч

 …Возможно, нам не стоит поддаваться общепринятой интеллектуальной инерции и рассматривать парижскую трагедию сквозь призму свободы слова, обрамленной в рамку культурного и религиозного конфликта: во-первых, это слишком простой пример для изучения пределов свободы слова; а во-вторых, не до конца понятно, какого протеста в действиях террористов на самом деле было больше – религиозного или социального.

Для продолжения дискуссии, мне кажется, очень важно зафиксировать, что коллизия между свободой совести (включающей право на «ограждение себя от невыносимого») и свободой слова – это сугубо западная рефлексия, часть общеевропейского общественного договора, чуждого (как оказалось) братьям Куаши. Нас не должно вводить в заблуждение предложенное ими объяснение своих преступлений, удовлетворившее всеобщим ожиданиям и стереотипам. Обида глубоко фрустрированных, системно униженных людей за оскорбленную в чужой стране исламскую святыню – это в лучшем случае катализатор первопричины – накопленной годами уголовной энергии и ненависти к не принявшему их обществу. Они хотели оскорбиться – и воспользовались этой возможностью. С другой стороны, нам как людям, (надо полагать) разделяющим правовые идеалы Европейской конвенции, приходится каждый раз постфактум искать и находить новые решения классического уравнения «свобода выражения vs. свобода религии (право верующих на защиту своих религиозных чувств)», – не забывая при этом, что по ту сторону европейского правового дискурса никакой коллизии и баланса интересов не существует в принципе.

Да, так вышло, что по внешним признакам этот случай органично встал в общий ряд с другими трагедиями, когда европейские журналисты, художники и артисты становились жертвами террористической агрессии, исходившей от оскорбленных мусульман. Как говорил классик российской пропаганды: «Совпадение? Не думаю…».

Внешние неприглядные признаки парижской трагедии состоят в том, что группа террористов арабского происхождения по мотивам оскорбления исламской религии расстреляла редакцию сатирического журнала как раздражающий символ свободомыслия и непочтительности. В сюжете этого хоррора леденит душу именно то, что террористы нарушили одно из древнейших табу западной культуры – запрет на убийство шута. Многие комментаторы упускают из виду это различие, но жертвами январского теракта стали не журналисты (с их свободой слова, на чем обычно заостряется внимание почтенной публики), а карикатуристы-скоморохи (с их свободой смеха). Этика шутовства не только давала странноватым старичкам-художникам право браться за любые табуированные темы, но также и ограждала их от общественного гнева: неприкасаемому шуту позволено гораздо больше, чем другим. Вряд ли кто-то станет спорить, что карикатуры Charlie Hebdo часто и намеренно переступали этические и эстетические границы, каноны вкуса, политической корректности и других социальных условностей, – но таковы уж были законы их жанра.

Поскольку вывод о том, что свобода смеха – это не частное проявление свободы выражения/слова, а хоть и родственное, но качественно другое фундаментальное право, не охваченное ст. 10 Европейской конвенции, – не очевиден, настоящее эссе я бы хотел посвятить своему видению именно данного (существенного, как мне представляется) различия.

Свобода смеха – основополагающий институт европейской «карнавальной» цивилизации, восходящий едва ли не к греческой комедии. И во все века он шел бок о бок с сакральным, питался им, служил инструментом познания сакрального и, как следствие, – освобождения Человека от страха перед богами, от смерти и боли, примирения его со своим космическим одиночеством. От комедий Аристофана до карикатур Charlie Hebdo не так далеко, как может показаться на первый взгляд. Аристофан не глумился, конечно, над Мухаммедом (не исключено, что только потому, что жил за одиннадцать веков до рождения Пророка), но вот Сократ, например (тот еще юморист), был осужден, как мы помним, и приговорен к эвтаназепаму в летальных дозах именно за богохульство1.

В финальной сцене «Имени Розы» старец Хорхе Бургосский, видевший в сокрытой им2 второй книге «Поэтики» Аристотеля главного своего врага, так как в ней якобы безупречно доказана необходимость смеха, говорит, что «невместно уснащать смехотворными рисунками книги, содержащие истины» (главный довод слепца: сам Иисус никогда не смеялся). На что Венанций и Вильгельм отвечают, что «даже у Аристотеля говорится о шутках и словесных играх как о средствах наилучшего познания истин и что, следовательно, смех не может быть дурным делом, если способствует откровению истин»; «Аристотель нарочно посвятил смеху вторую книгу своей «Поэтики», и что если философ столь величайший отводит смеху целую книгу, смех, должно быть, – серьезная вещь»3. Смех для Вильгельма связан с миром подвижным, творческим, открытым свободе суждений.

Исторически ритуалы карнавала, неотделимого от рынка, городской площади появились в Средневековье параллельно с развитием городского самоуправления, а затем и демократии в Новое время. А фигура шута, которому дозволено высмеивать все, повлияла на традицию просвещенного вольтерьянского скепсиса, из которого родилась французская революция и республика. Карикатура также родилась в горниле религиозных баталий в эпоху Реформации, став орудием протестантов, создававших с помощью печатного станка альтернативную иконографию.

Высмеивание религии, на самом деле, очень часто – средство самоочищения религии. «Карнавальный смех» (о котором много писал Михаил Бахтин в своем знаменитом исследовании о Рабле) – это ведь часто был смех людей, чья жизнь оказалась тесно связанной с религией, хотя идеалов этой религии они вовсе не разделяли. Таков юмор средневековых студентов, которые были вынуждены изучать богословие и схоластику, чтобы сделать заветную карьеру. Они не «глумились» над религией, но давали разрядку той внутренней шизоидности, раздвоенности сознания, которая сопровождает карьеру в подобных случаях. Аналогичные чувства знакомы поколению наших родителей: те, кто поднимался в советских структурах выше уровня уборщицы, обязан был в какой-то степени участвовать в «марксистско-ленинской идеологии». Это рождало отвращение, усталость, сознание своей «гниловатости» – и отчасти компенсировалось пародированием этой идеологии.

Смысл parodia sacra, профанации сакрального – в языковой, визуальной и перформативной трансгрессии, работе с запретными темами, образами, словами, нарочитом пренебрежении нормами вкуса и пристойности. В этой зоне смеха впервые появляются карикатуры на Бога-отца, а также смеховое переосмысление всех табуированных и «священных» сюжетов.

Сакральное, трагичное и комичное всегда идут рядом. Иногда они сплетаются в совершенно невообразимые художественные формы. Можно ли снять комедию про Холокост? Еще как! Последний полнометражный фильм на идиш – польская комедия «Unsere Kinder», снятый в 1947 году, стал неожиданной терапией болевых точек общества, лекарством для людей, переживших Катастрофу, освобождением от травмы через прощение и смех.

Украинское самосознание очень тонко улавливает эти коннотации и переживания. Смеяться, «когда нельзя», – ощущение куда более острое, оргиастическое, нежели смеяться, когда «можно» (и зная, что «можно»). Смех отменяет все социальные конвенции, ускользает от контроля воли, он – стихия, плохо поддающаяся обузданию. Шизофренический конфликт между комическим гением и православной совестью, который буквально загнал в гроб Гоголя, очень хорошо знаком нашей культуре.

Как сказал по этому поводу Митець, «українці сміються часто-густо над самими собою, що дуже привабливо і симпатично. І це є ознакою їхньої сили й душевного здоров’я». Любое разрешение, любое «можно», касающееся смеха, остается для украинского сознания не вполне убедительным. Смеяться, собственно, – нельзя, – но и не смеяться сил никаких нет.

В «Щоденниках» Александра Довженко есть запись от 5 июня 1945 года: «Пригадую: основна риса характеру нашої сiм'ї - насмiхались над усiм i в першу чергу один над одним i над самим собою. Ми любили смiятись, дражнити одне одного, смiялись у добрi i в горi, смiялися над владою, над богом i над чортом, мали велику любов i смак до смiшного, дотепного, гострого. Дiд, батько, мати, брати i сестри. Слiз нам випало, проте, в життi багато, бiльш нiж смiху. I всi ми були добрi до людей. Своєрiднiсть гумору було нашою родинною i нацiональною ознакою...»

Культуры, допускающие пародию и смех, более устойчивы, поскольку снимают убийственную серьезность бинарных оппозиций, запрограммированных на самоуничтожение. Смех – это спасительный клапан, а бахтинский «карнавал» – это хлопушка, взрыв понарошку, позволяющий избежать куда более глубоких социальных потрясений.

Как известно, «кто смеётся, тот не злится, потому что смеяться – значит прощать». С другой стороны, кто насмехается, тот не простил. Самоирония есть отказ простить себя – самое парадоксальное действие человека. Люди ищут покоя как примирения с собой, прощения себя – и находят этот покой ценой отчуждения от других, дистанцирования от тех, кого нужно простить. Легче уйти, чем примириться. Уйти лучше, чем изгонять, но идеалом остаётся Христос – образец самоиронии и прощения, – Бог, пришедший за изгнанниками, не желающими возвращаться.

В описанном контексте тем более удивительно, что свобода смеха – фундаментальный институт современной европейской цивилизации – не нашла своего адекватного воплощения ни в одном международном акте.

На интуитивном уровне абсолютная и нерегулируемая свобода юмора (чувства юмора) хорошо познается в сопоставлении с относительной свободой смеха (свободой выражения юмора). Эти два фундаментальных права личности соотносятся так же, как поименованные Конвенцией свобода мысли (ст. 9) и свобода выражения (ст. 10). На первый взгляд кажется, что свобода юмора и свобода смеха полностью поглощаются упомянутыми статьями, однако это оказывается справедливо лишь для первой из них. Неудивительно, что свобода юмора не заслужила отдельного поименования в Конвенции, поскольку чувство юмора как форма мышления (или свойство интеллекта) достаточно компактно укладывается в объемную категорию «мысль» (весь чувственный, интеллектуальный и волевой мир человека), которой оперирует девятая статья, и мы можем почти без ущерба для смысла подставить в часть первую этой статьи оборот «чувство юмора»:

«Каждый имеет право на свободу юмора, что включает в себя право иметь свое собственное чувство юмора, отличное от чувства юмора других людей, либо не иметь чувства юмора вовсе, право считать смешным или несмешным что угодно, право избегать проявлений чувства юмора других людей, несовместимых с его чувством юмора.»

Достаточно безобидное такое право получилось. Статью 91 дополнительно принимать не нужно. Гораздо сложнее тем же методом встроить в конструкцию ст. 10 Конвенции свободу смеха как формы выражения уже «урегулированного» нами выше юмора:

«Каждый имеет право свободно шутить и смеяться, иронизировать, насмехаться, иным образом выражать свое чувство юмора. Это право включает свободу получать и распространять юмористическую информацию и юмористические идеи в любой форме и в любом виде без какого-либо вмешательства со стороны публичных властей и независимо от государственных границ.»

И хотя полученный посредством такого эксперимента текст по своим юридико-техническим свойствам на голову превосходит последние изменения в Налоговый кодекс, его следует признать неудовлетворительным. Проблема не в вербализации самого права, как это состоялось выше, а в его правовых ограничениях. К свободе смеха уже весьма проблематично применить ограничения, «предусмотренные законом и необходимые в демократическом обществе в интересах национальной безопасности, территориальной целостности или общественного порядка…» – так, как они понимаются Европейским судом. Доктрины «рынка идей» и «политического процесса» сыграли со свободой выражения злую шутку: политические идеи стали пользоваться значительно более широким иммунитетом от ограничений, чем все остальные. Более того, все чаще охраняемая Конвенцией свобода выражения съеживается до свободы именно политического выражения, вытесняя иные области выражения на периферию, для которой стандарт оценки политических и общественно значимых идей оказывается слишком узким.

В практике Европейского суда государства проигрывали нелепейшие дела, если заявителям удавалось доказать, что их несправделиво ограниченное творчество было «необходимо для политической дискуссии». То есть называние политика идиотом, сжигание национального флага или призывы к свержению правительства существенным образом разнообразят политическую жизнь европейских демократий, а вот изобличение римско-католической доктрины или провокативные изображения Бога-Отца, Девы Марии и Иисуса Христа в австрийском фильме – нет, поскольку «это не способствует в любой форме общественной дискуссии».

В общем, если разместить дисклеймер «информация ниже прозвучит исключительно ради утверждения политического дискурса, просьба убрать детей от экранов», – дальше можно все: не то что Шуфрича в прямом эфире бить – но даже рассказывать анекдоты о люстрации; но как только дело доходит до общественной морали и религии, то выясняется, что выражение взглядов в этой сфере не должно быть «безосновательно оскорбительным для других» (надо думать, что основательно оскорблять можно), если «не представляет собой публичных дебатов относительно дальнейшего прогресса в общественных делах».

В результате данный стандарт, разработанный для свободы выражения взглядов, оказывается драматически неприменим к свободе смеха. И это вполне объяснимо, ведь природа смеха, как мы выяснили, совершенно не укладывается в формат «выражения взглядов». В смехе больше природного животного начала, чем собственно коммуникации и самовыражения.

Я не могу смеяться ради политического дискурса. Над дискурсом – могу. Ради – не получается. Насмешка, ирония и сарказм могут быть (и часто являются) частью политической жизни. Однако они редко направлены в чистом виде на идеалы плюрализма и сбалансирования мнений. Все дело не в содержании идей, которые они несут (что важно для общественной дискуссии), а в форме их подачи: к любому едкому комментарию или саркастической карикатуре можно предъявить претензию избыточности, – ведь ту же самую идею можно было выразить благопристойно, а не в форме адского троллинга! В самом деле, ну не нравятся вам мусульмане, – ну опубликуйте удручающую статистику преступности в арабских районах или аналитическую статью о проблемах социализации выходцев из исламских стран4 – но пенис-то к Мухаммеду зачем пририсовывать? Проблема в том, что эту претензию можно выдвинуть к любой шутке, к любой иронии, к любому сарказму, – даже не имеющим политического или социального звучания. Мы могли бы вообще выражать свои мысли буквально, без насмешек, да и вовсе обойтись без юмора. С точки зрения семантики для человеческой коммуникации они абсолютно излишни. Тем не менее, мы повсеместно шутим и смеемся, и далеко не всегда по-доброму, щадя чувства и психику окружающих. Почему? – Можно было бы ограничиться объяснением в духе «homo sum», но тут нам придется разобраться, что же в смехе такого специфически «humani».

Как было убедительно показано М. Бахтиным, функция карнавального смеха направлена вовсе не разрушение существующего символического порядка, а его обновление; не расшатывание нормы, а ее укрепление. Более того, в эпоху постмодерна мы стали нуждаться в этом смехе гораздо сильнее, чем ранее: в условиях уничтожившей взаимодействие культур толерантности свободный от условностей юмор – едва ли не последний способ взаимодействия отчужденных и отгороженных этическими заборами субъектов, групп, цивилизаций. Смех является частью физиологией, частью – социальным ритуалом. Но вместе с тем, это то самое «humani», – человеческое, преодолевающее и ритуал, и физиологию, и социальную норму.

Стихия постмодерна – насмешка, ирония, сарказм, пародия, pastiche, карикатура, цель которых – перенести претензии благопристойного общества на язык, выражающий их подлинную сущность – язык вульгарности, рекламы, гротеска, TV-шоу, язык Facebook и YouTube. От насильственного принятия ислама многих нечистивцев спасает, вероятно, лишь узость кругов, в которых они широко известны, и отсутствие среди подписчиков религиозных фанатиков.

В своей работе «Европа. Римский путь» известный французский востоковед и историк культуры Реми Браг выдвигает тезис, что исторический корень европейской цивилизации – Древний Рим, весь творческий заряд и трасформативный потенциал которого состоит в его неизменной открытости. На протяжении тысячи лет незначительное поселение на заболоченном берегу Тибра неудержимо росло и ширилось, вбирая в себя все новые племена и народы и переплавляя их цивилизационный опыт. По Брагу, специфика Рима-Европы в том, что он постоянно утрачивал свою исходную, «собственную» идентичность, чтобы раствориться в бесконечном этническом и культурном многообразии Средиземноморья. «Быть Европой» в этом смысле означает то же, что mutatis mutandis быть Римом – неуклонно выходить за свои границы и культурные коды, растворять свое историческое ядро и изначальный смысл культуры в бесконечности окружающего христианско-иудейского и арабо-исламского мира, сохранять себя и быть собой лишь в процессе утраты себя, в вечном стирании грани между «своим» и «чужим».

«Подлинное значение Рима состоит в передаче определенного содержания, которое не является его собственным, – пишет Браг, – Европа в своей сущности – римская, поскольку все своеобразие, в котором она предстает перед миром, присуще ей в силу ее латинства». Далее следует небесспорный тезис о том, что в силу сказанного римляне (и их европейские преемники) «ничего исконно своего не создали и миру не дали»5, и вся их культура есть трансфер и рецепция других культур.

Но одно Реми Браг заметил достаточно точно: в последней четверти прошлого века западный мир решил, что с него хватит иллюзорных идентификаций. Любое «мы» – с человеческим лицом или нечеловеческим – рано или поздно перерастало в его глазах в то, другое «мы», глобальное и тотальное. Их убеждал в этом опыт нескольких предыдущих поколений – совокупный опыт общественных движений первых трех четвертей века – от организованного фашизма до организованного антифашизма, от служения идее до служения разведорганам. В ретроспекции этот опыт был подвергнут художественному анализу, который убеждал в том же («Слепящая тьма» Артура Кестлера или «Европа» Ларса фон Триера). И тогда все «мы», все идентификации, все устойчивые деления на «свое» и «чужое» представились как навязанные, угнетающие, опасные. Единственное, что можно было противопоставить – это освобождающую всеобщую относительность, иронию и насмешку.

Если это все так, то карикатуристы Charlie Hebdo высмеивали ислам, мусульман и Пророка как часть «себя», более широкого контекста «мы», от которого нужно освободиться6, поскольку это вызывало перманентное напряжение во французском обществе. Неприятие этим обществом не сумевших встроиться в него арабских эмигрантов находило выход в том числе в возмутительных перфомансах Charlie.

Всякий культ может быть осмеян, и никакой культ, с точки зрения свободы, не может быть защищен от осмеяния. Проблема не в том, что братья Куаши не имели чувства юмора (хотя, скорее всего, не имели) и расстреляли карнавал. Беда в том, что нельзя заставить художника производить только талантливые карикатуры. Будут публиковать всякие и на все темы, – и чем менее таланта, тем более злые! Мы вынуждены мириться и с такими проявлениями свободы смеха – как с крайней необходимостью, наименьшим злом по сравнению с последствиями неизбежной тотальной фрустрации, вызванной накоплением невысказанной и невысмеянной агрессии.

Пережившая эмансипацию от «больших идей» (включая идею Бога) современная европейская цивилизация признает сакральное как условность. «Нет ничего сакрального», в общественном дискурсе оно подвержено деструкции и изъято из него. Сакральной вдруг стала повседневность: человеческая жизнь и здоровье, экология, тишина и спокойствие, собственность, privacy, потребление и консьюмеризм, – вся эта обывательская рутинная бытообразность. Кто-то называет это новым поколением прав человека (я уже сбился – которое по счету?): уважение достоинства, право на свободу от авторитетов, право на свой образ (и план) жизни, а также нестандартные предпочтения, право на diversity, инакомыслие и инакодействие. Единственное, что естественным путем отвращает сторонников движения за кодификацию этих прав от их передачи под охрану государства – это аллергия на само государство. Вероятно, и Билль о смешных правах как дополнение Конвенции принимать не придется.

Но на одно закрывать глаза невозможно: свобода смеха нуждается в гораздо более деликатном и мягком определении ее границ, нежели это случилось в наши дни со свободой выражения. Идея ограничения свободы смеха «правами других лиц» или «необходимостью общественной дискуссии» прямо противоречит самой сути смеха, его направленности на сверхпреодоление нормы как условности, избавление духа и освобождение человеческого интеллекта от любых догм, авторитетов и страхов. Так что, возможно, и хорошо, что этого права не знает общепризнанная номенклатура прав человека: серьезная правовая дискуссия по этому поводу еще только предстоит, – а до тех пор, по крайней мере, нам никто не запретит смеяться.

«Сократ повинен в отрицании богов, признанных городом; и во введении новых божественных существ; повинен он и в совращении молодежи. Предлагается смертная казнь», – из обвинительного заключения в деле «Мелет, сын Мелета из дема Питтос, против Сократа, сына Софроникса из дема Алопеки».

Существование второй части «Поэтики» Аристотеля, посвященной комедии, подвергалось сомнению, но в 1839 году в Париже была открыта рукопись Х века, содержащая фрагмент сочинения Аристотеля на эту тему.

Хорхе говорит: «Подобно дурным речам, существуют дурные образы - те, которые клевещут на Творца, представляя созданный им мир в искаженном свете, противно тому, каков он должен быть, всегда был и всегда пребудет, во веки веков, до скончания времен»... Но Вильгельм сделал вид, что не замечает колкости: «Рисунки на полях часто смешат, но это в целях назидания, - отвечал он, - Как в проповедь, чтобы затронуть воображение бессмысленный толпы, надо вводить exempla и желательно потешные, так и в беседе образов не следует пренебрегать подобными дурачествами. На каждую добродетель и на каждый грех есть пример в бестиариях, где под видом зверей показан человеческий мир». Вильгельм, вступив в спор с Хорхе по поводу позволительности смеха, говорит: «Этот рассказ, на Ваш взгляд, противоречит здравомыслию, и Вы заявляете, что он смешон. Значит, Вы смеетесь над рассказавшим и меня призываете к тому же: не принимать рассказ серьезно. Вы смеетесь над смехом». Тем самым он ставит Хорхе в положение императора, ставшего историей из-за своей ненависти к истории.

Хотя по нынешним временам такие публикации будут политически некорректны, поскольку косвенно формируют (ошибочное, конечно же) представление, что все мусульмане – преступники и не способны социализироваться в европейское общество. В помешанных на политкорректности США пошел уже второй ее виток, когда из публичного оборота устраняется фраза «исламский террорист» как таковая, и вообще слова «ислам» и «террор» в одном предложении стараются не употреблять. «Отставшей» в этом гуманитарном прогрессе Европе все еще мерещится в парижских терактах религиозный и едва ли не цивилизационный конфликт, а слово «фундаментализм» звучит в каждой статье, посвященной Charlie Hebdo.

Юристы тут, конечно, должны схватиться за сердце и припомнить Брагу, как минимум два «исконных» и уникальных изобретения римской цивилизации: а) римское право и б) «легионы, которые несли другим народам свет этого права».

По этой причине небезоснователен парадоксальный вывод, что драма в Париже – это не столкновение цивилизаций, а сугубо внутриевропейская, западная история.

Назад

^